На великом стоянии [сборник] - Николай Алешин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Колхозники побранились для отвода души, достали кисеты с махоркой и, закурив, как ни в чем не бывало направились опять к снасти.
— А кошму‑то, товарищи? — недоуменно взглянул на всех бригадир Барабошкин, заряжавший патрон на самой середине плота. — Кто же кошму свяжет?
— «Самого» командируем, — на ходу отозвался Егор, чернобородый мужик с покатыми, но такими утолщенными плечами, точно фуфайка на нем была надета не на рубашку, а на несколько одежек. — Это на его пай осталось. Пускай побаландается…
И взгляд Егора, и тон были серьезны. Только цигарка, стрелкой качнувшаяся в уголке губ, выдавала усмешку. Барабошкин заключил, что «самого» — так прозывали Проню Девяткина — они намеренно оставили у снасти, чтобы в случае незадачи послать его на растрепанную кошму. Не возразив, Барабошкин опять занялся патроном, но тут же подумал: сумеет ли Проня один справиться с предстоящей работой? Барабошкин беспокоился лишь за кошму, а не за Проню. К нему он, как и другие в бригаде, был безразличен, ибо свыкся с давно установившимися на селе особыми отношениями к этому молодому мужичку.
Простодушный и стеснительный Проня Девяткин, казалось, от природы был склонен подчиняться любому человеку с характером. В артельных делах он никогда не проявлял своеволия и слыл в бригаде безотказным тружеником. Всякий раз, когда выдавалась тяжелая или неприятная работа, товарищи, точно по сговору, отстранялись от нее, и работа неизменно ложилась на плечи Прони.
Находясь на лобовой кошме, Проня с усердием выбирал из воды снасть. Накренившаяся назад сухопарая фигура его раскачивалась из стороны в сторону при каждом движении рук. Пальцы закоченели в намокших рукавицах, но Проня терпел: ему приятно было обманываться, что будто бы от его усилий не плот подтягивается вперед, а подается к нему пойманный сом, вот‑вот готовый показаться из бронзово‑бурой от солнца воды. Из этого самообмана его вывел резкий звук: то плашмя ударился о бревна багор, брошенный Егором. Проня оглянулся на товарищей. На его продолговатом лице с ясными серыми глазами, с постоянно приоткрытым ртом и с заплывшими в охристые пятна веснушками держалась легкая улыбка — признак бодрого душевного состояния, редкий раз изменявшего Проне. Егор перехватил у него снасть и с напускной озабоченностью сказал:
— Ступай, Девяткин, на номер. Отбились, черт его душит! Скрепишь как‑нибудь.
— Ай уж больно заело? — осведомился Проня и, потирая о штанину руку, заметил: — Еще бы позыбали. Оно должно бы соскочить.
— Это ты спец зыбать‑то, — обрезал Егор, — а уж нам не угнаться за тобой в тятьки‑герои…
Колхозники разразились хохотом. У некоторых со смеху выпала из рук только что взятая снасть. Сконфуженный Проня положил на плечо багор и поспешил уйти. Прелая кора более двух лет пролежавших на вырубке бревен то и дело предательски обдиралась у него под ногой; Проня ловко, но потешно подпрыгивал, и при этом широкие, местами расклеившиеся голенища его резиновых сапог издавали звук, похожий на бульканье воды.
Насмешка Егора сильно задела Проню. Несмотря на двадцативосьмилетний возраст (на вид ему было за тридцать), он уже десятый год как был женат и имел большую семью. Жениться ему пришлось по необходимости: отец погиб на фронте в сорок четвертом году, и мать неожиданно скончалась в ту же зиму, оставив на попечение Прони двух младших сестренок. К женитьбе Проню склонили родственники и соседи. С мальчишек втянувшись в работу в колхозе и по дому, Проня к моменту женитьбы мог в любом деле потягаться с опытным мужиком, но сердечных влечений еще не изведал. К тому же по недосугу он не ходил на гулянья и посиделки и не успел приглядеться к девушкам. Поэтому не стал перечить, когда ему засватали доярку Прасковью Голубеву, полную, но расторопную девицу, почти одиннадцатью годами старше его. Принимавшие участие в женитьбе Прони не подвели его: с первого же дня после свадьбы Прасковья начала приводить дом в порядок, а через неделю запущенные и задичавшие без матери Пронины сестренки пришли в школу в новых платьях и пальтушках. Обнову им Прасковья пошила из своего приданого, не тронув безо времени сундука их матери из уважения к памяти покойницы. Девочки сразу привязались к доброй Прасковье, став послушными и откровенными, обретя в ней вторую мать. Проня тоже питал к Прасковье более сыновние чувства, чем супружеские.
Покладистая характером и задорная на работу, Прасковья внушала мужу быть уступчивым, не ввязываться в споры и не соваться в указчики, а главное — не сидеть, как другие, сложа руки и «не точить попусту лясы‑балясы»… Она даже в праздники никуда не отпускала Проню. Разница в возрасте с ним как бы то ни было беспокоила ее, и хотя она понесла от него уже четвертого, все же попугивалась: не приглянулся бы Проня какой молодухе. Ведь на досуге — шаг до баловства… Но Проня сам предпочитал домоседство бесцельному «торчанью» в чайной или где в другом месте. Он и в праздник находил себе занятие: то перекладывал в бане расщелившееся гнездо котла, то гремел в сенях кровельным железом, сгибая на ломе колено для прогоревшей самоварной трубы, то мастерил детскую тележку. Старание Прони подкупало Прасковью. Не зная, как сердечнее обойтись с мужем, Прасковья всякий раз, когда во время обеда крошила в миски мясо, подкладывала Проне горячие косточки, которые он так любил поглодать. А вечером, когда после работы между доярками на ферме завязывался разговор о подгулявших и поскандаливших мужьях, Прасковья, сомкнув руки на угловато выпиравшем животе, как‑то неопределенно вздыхала и, не то в пику бабам, не то сетуя на Проню, говорила:
— А у меня сам ни к вину, ни к бражке не привержен. Ему что есть, что нет. И чай… как впился еще с войны в морковный, и сейчас правского хоть не надо ему. Едва привык. Года три пили из разных чайников.
Это супружески‑солидное «сам» не могло не вызвать с представлением о Проне невольной улыбки и, однажды произнесенное Прасковьей, сразу же привилось Проне прозвищем. Возможно, прозвище отпало бы со временем, если бы Проня, заслышав его, всякий раз не клонил головы и не прятал глаз. Прозвище смущало его, но не обижало: ведь так называла его жена, а все, связанное с женой и семьей, было дорого ему.
Вот и сейчас намеком на семейные отношения Прони с Прасковьей Егор лишь пристыженно смутил Проню, а не обидел. Проня чувствовал на ходу, как распалилось лицо. Но, поравнявшись с шалашом и увидев ружье, вынутое бригадиром из чехла, сразу забыл о насмешке: им уже овладело любопытство. Ружье было бескурковое, двухствольное, с роговой отделкой ложа. Глядя на ружье, Проня вспомнил о мотоцикле, никелированной кровати, радиоприемнике, фарфоровых настольных вазах для цветов и о других добротных вещах, виденных им в доме бездетного бригадира. И сам Барабошкин как‑то соответствовал этим вещам. Серое бобриковое пальто, еще почти новенькое, стало заметно узким для его подавшегося в полноту туловища и не было запачкано ни илом, ни ржавой слизью от корья. Неширокие руки с заплывшими пальцами тоже не имели ни ссадин, ни мозолей и были розоваты, как и щеки бригадира, на одной из которых темнела пунцовая родинка, ничуть не портившая довольно моложавого для сорока лет, красивого, но все‑таки бабьего лица.
— Утей наказывать? — любуясь ружьем в руках Барабошкина, спросил Проня.
— Нет, — снисходительно ответил Барабошкин. — К уткам на виду не подступишься. — Он, как подзорную трубу, поднял на уровень глаза стволы ружья, просмотрел их, опять принял на колено и, взглянув на Проню, вдруг лукаво подмигнул: — Слышишь, машина буксует?..
Проня недоуменно посмотрел крутом: чаща стеною высилась по обеим сторонам просеки, и водная гладь зеркальным трактом уходила в глубь затопленного леса. Ни вблизи, ни вдали Проня ничего не заметил, и слух его тоже ничего не воспринимал, кроме птичьего пения. Оно раздавалось не только в верхних и нижних ветвях берез, осин и елей, но, казалось, даже и в самом отражении деревьев в воде. И выразительнее щебетания всех пернатых новоселов звенел хозяйски‑деловитый свист ближней синицы: «Вин‑тик, вин‑тик, вин‑тик!»
— Черныши, чудо‑юдо, — нетерпеливо толкнул рукою вперед Барабошкин. — С токовищ слетелись на разлив: они любят сидеть над водой на деревьях. Чу, как… Неужели не слышишь?
Проня действительно различил какой‑то отдаленный рокот, точно кто‑то через короткие промежутки включал мотор или провертывал жернов ручной крупорушки.
— Вяжи кошму поскорее, да мы их с лодки, — с живостью предложил Барабошкин. — По воде к ним доступнее подобраться: они доверчивее уток…
Проне очень польстило предложение бригадира. Он поспешно приступил к делу. Ему не требовалось много времени на соображение: оно приходило в процессе работы.
Багром погрузив под переднюю часть кошмы повору с веревками на ее концах, Проня за эти веревки, как за вожжи, подтащил повору под распущенную хвостовую часть кошмы и мертвой петлей затянул бревник. Затем прыгнул на кошму и, действуя ногами и багром, стал каждое бревно подгонять на должное место. При этом стягивал и стягивал петлю. Когда все бревна собрал в пачку, петлю надежно завязал. Против нижней подводной поворы положил сверху бревен другую, а на концы их надел хомутики, сплетенные им из еловых плашек толщиною в удильник. Такие хомутики плотовщики называют клячами. Клячи Проня начал закручивать продетыми в них палками поочередно — то один, то другой. После каждой закрутки проколачивал палку обухом топора, чтобы она поджималась к бревнам и не сдавала обратно. Разволокнившиеся от закручивания клячи, как медом, сочились пахучим смолистым соком. Сжимаемый бревник глухо пощелкивал в воде. Проня не только слышал это пощелкивание, но оно еще через палку в руках отдавалось в нем во всем, и он испытывал большое удовольствие.